Название: Целованная
Автор: artful_dodgess ака Финка
Рейтинг: R
Пейринг: Алекс/Гудвин
Варнинг: ООС. Алекс – потому что я не люблю ту Алекс, что в сериале. А Гудвина…хоть убейте – вижу его таким в каноне. Вижу. Ничего поделать не могу. Точно таким я его в каноне и вижу, так что ООС проставлять не буду, но предупреждаю – это авторский взгляд. Ах да. СТРОНГ ЛЭНГВИДЖ!!!
Дисклеймер: гхм,гхм…я не хочу на этом заработать, и лост принадлежит тем, кому принадлежит.
Саммари: Он прошел сложный путь от сперматозоида своего папаши до моего агрессивного, нетерпеливого любовника, и как только он меня не драл, в каких только местах и в какие только места, и ни разу не извинился.
От автора: Я прошу прощения за это откровение – это может быть не всем приятно, но это искренне. и я предупреждала - это авторский подход. Это посвящается Соньке, в подарок на фикатон, а еще это посвящается Маффе, Ренне и Полсекунде, потому что без их фиков не было бы и этого. Я вас лю.
*****
- Послушайте!- Еще меня любите
За то, что я умру.
(М. Цветаева)
*****
Как бы это сказать?
Как бы назвать этот урок?
Жил-был человек, вместе со мной, рядышком – через лужайку, в маленьком домике, - и этот человек отдал свой газон моей приемной мамке под сопливые цветочки.
Что сказать о нем?
Его звали Гудвин.
Он прошел сложный путь от сперматозоида своего папаши до моего агрессивного, нетерпеливого любовника, и как только он меня не драл, в каких только местах и в какие только места, и ни разу не извинился. Он был веселый, злой и спокойный. Даже тогда, когда ногами перевернул все клумбы, орал и потоптал зеленые насаждения (был нетрезв) – все равно он был спокойный. Даже когда в ярости, небритый, лез за мной на дерево и хватал меня одной рукой за трусы, тащил вниз, а я их стянула и уползла на самую верхушку с голым задом – он был спокоен. Как человек, который из своей жизни вынес одну-единственную мудрость - все можно пережить! ВСЕ! Почему бы ему не быть спокойным? Он сказал: «Жизнь не кончается до тех пор, пока она не кончается».
Не знаю, как назвать урок, который он мне дал, но суть его состоит в следующем: не надо этих слез, судорог и слюновыделений. Не надо надрывной слезоточивой блевотины. Не надо этих сопливых жалостливых драм. Не надо этого тошнотворного нытья, сожаления о бесцельно прожитых годах, об ушедшей молодости, о бабах-блядях, на которых впустую потрачено столько спермы, жалости к своей паршивой жизни и потрясания кулаками, когда драка уже закончилась и все, наплевав, разошлись. Хочешь быть обиженным и несчастным – пожалуйста. Хочешь быть счастливым – будь им.
И он был, этот чудной человек из домика через лужайку. Он был самым счастливым засранцем в этой Вселенной. Он никогда не был одинок и не понят, никогда он не мечтал о лучшей жизни, не сетовал по былым временам и не ждал светлого будущего – он его даже боялся. Трепета новой жизни. Долбанный Гамлет? Нет, это не к нему. Он не долбанный Гамлет.
Весь мир его любил! Он все обожал страстно, и все обожало его яростно в ответ. Он обожал каждую секунду своей жизни, каждую женщину любил до гроба, самозабвенно и преданно – даже ту, которую не видел ни разу, - каждому мужчине без промедления отдал бы последнюю рубашку не потому, что он был добрый, щедрый или альтруистичный, а потому что иначе ему было скучно жить. Он любил все хорошее вокруг, а все плохое, горькое и страшное любил еще больше - звал это «вкусом жизни». Этот вкус все время был у него на языке. Он был патриотом жизни, и все оживало рядом с ним.
Он говорил, что будет жить вечно. Не намеками говорил, не глухо, как из задницы, а громко и именно так. «Я не стар и не молод – я вечен! Я никогда не умру», - и станцую румбу на ваших могилах. Мира не было до него – не будет и после. Так он считал.
И вот теперь, после того как он умер, я вас спрашиваю – разве он был неправ? Ну кто-то скажет – он был неправ, что за глупость, он же умер: вот его могила, не выкопанная - один крест из земли торчит, - там, где-то, ветер носит его прах, потому что его тело сожгли, и даже костей от него не осталось. Не осталось великих трудов, теорий, красивых стишков, кучи сопливых детей-засранцев, беременной жены, бессмертной славы – одна Добрая Память, ну так она от всех остается, она вообще все время висит в воздухе.
Я думаю, что все правильно. Я буду его помнить – но ему плевать, его ведь нет. И едва ли он сам бы пожалел себя, поэтому я тоже не буду его жалеть, все переживу и останусь. Жизнь не кончается до тех пор, пока она не кончается.
***
Алекс идет по коридору, бодро шагая за Томом и Беном. В коридоре бункера темно – единственная лампочка мерцает, дергается, дрыгается, выхватывая из темноты только железные стены да низкий потолок с дырочками для вентиляции.
О чем говорят Бен и Том? Да о херне. О внедрение метода головораденции в процесс иммомизации елового желтописрака. Так Дэнни Пикетт говорит. «Следствие субстрации бурлим-бубу». Дэнни терпеть не может все науки, кроме физики. Про химию он говорит так: «разбодяжить кало салом». И все в таком духе.
За одной из железных дверей что-то грохочет. Бен останавливается и вопросительно-строго смотрит на Тома снизу вверх. Том пожимает плечами.
- Опять дерутся.
Бен смотрит прямо на Тома своими светлыми стеклянными глазами, и нос его в мерцающем свете лампочки как будто вытягивается и становится длиннее, как у Пиноккио.
- Так пойди и прекрати это.
Так говорит Бен, когда видит, что Том сам не понимает.
- Ищи дурака!
Том довольно усмехается, сунув руки за ремень. Он не сдвинется с места – куда там. Том не говорит «да» или «нет», но просить его дважды бесполезно. Том – скала. Мир рухнет – Том останется. За спиной Тома может укрыться целый полк. Весь творческий коллектив может усидеть на его плечах.
- Детский сад…, - тихо бормочет Бен и, отвернувшись от Тома и от двери, бредет дальше, потирая шею – она у него теперь часто болит. Том идет за ним.
А Алекс остается. Она подходит к двери и склоняется к замочной скважине. Алекс прищуривает один глаз, а другим заглядывает внутрь.
Алекс очень высокая. Долговязая, длинная девица. У нее все длинное – длинные руки, длинные ноги, на которые коротки все портки и рукава, длинный нос – непомерно длинный, любопытный, а еще длинный, болтливый, красный язык.
У Алекс широкие костлявые плечи и полные бедра. У Алекс большой размер ноги, а ладонью она без труда захватывает октаву. Так уж вышло. У нее длинные, спутанные волосы и большой, взрослый рот.
Алекс приходится сильно нагнуться, чтобы увидеть что-то через замочную скважину, но оно того стоит.
Там, внутри, ярко горит на потолке лампа дневного света и не мерцает. Там, внутри, насмерть дерутся Пикетт и Гудвин. Они все время дерутся насмерть – все об этом знают. Никто их уже не разнимает – все равно, помирившись, через два дня они подерутся насмерть снова. Они бьют друг друга со свирепой, детской жестокостью, с какой били и десять, и двадцать, и тридцать лет назад. У обоих разбиты губы и носы, костяшки на руках ободраны, рубашки порваны. Комнатенка в руинах – железная этажерка разбита.
Гудвин хватает одну из полок этажерки – длинную, широкую, железную пластину, - и с ревом кидается на Дэнни. Дэнни уворачивается, и, подтянув штаны неприличным жестом за одно место, рывком выдергивает из петель широкий армейский ремень с тяжелой бляхой. Он медленно, угрожающе наматывает его одним концом на кисть руки. Дэнни сплевывает на пол кровь и трогает языком расшатанный зуб. Гудвин вытирает разбитые губы рукавом, короткими, нетерпеливыми движениями расстегивает часы на запястье и опускает руку – часы соскальзывают на пол. Гудвин хватает за горлышко бутылку со спиртом. БАЦ! Гудвин об угол металлического столика отбивает бутылке днище – спирт разливается по полу.
Они не убьют друг друга. Куда там. Они обожают друг друга.
Но Алекс видит, какой неподдельной яростью и ненавистью пылают их лица, с какой звериной свирепостью они утирают кровь и кидаются друг на друга, стремясь размозжить друг другу головы. Хорошо, что они носят брюки, а не шорты – Алекс готова была поспорить, что у обоих вечно разбиты коленки и замазаны зеленкой.
Почему так смешно?
Почему так смешно наблюдать через замочную скважину за их дракой?
Почему эта драка так волнует? Почему так щекотно и радостно в груди, почему губы сами собой растягиваются в улыбке?
Ну вот, Гудвин предпринял обманный маневр. Дэнни уворачивался он острого края разбитой бутылки, забыв, что Гудвин – его друг детства, товарищ во всех начинаниях и коллега, - не станет резать его, как порося. Воспользовавшись тем, что внимание Дэнни сосредоточено не на том, на чем надо, Гудвин бьет его по яйцам, а затем в ухо кулаком.
Алекс рывком выпрямляется, делает шаг в сторону и оседает по стенке на пол, беззвучно задыхаясь в приступе хохота.
***
- Попалась!
Гудвин хватает Алекс за руку, больно сжав запястье.
- Эй!
- Теперь не отвертишься, засранка!
Гудвин зло и весело смеется ей в лицо, и, стиснув запястье еще сильнее, волоком тащит ее по коридору.
- Пусти!
- Сидеть тебе в подвале, с крысами!
Гудвин идет быстро, но Алекс упирается. Алекс злится. Она знает, что виновата, знает, что пила медицинский спирт, разбавленный водой, знает, что пьяна, и что Бен станет грозить ей крысами и промыванием желудка. Одна трубка в горло, другая – в задний проход, и в обе трубки литрами, литрами заливают воду из больших алюминиевых кастрюль, на которых темно-красной краской коряво написаны их номера. Так об этом рассказывает Бен. Раньше он грозил, что если она будет жрать немытые овощи, то отравится, и огромный толстый мужик-санитар из отсека медиков сунет ей два волосатых пальца в рот, а потом, опять же, трубки. Но большой санитар погиб в прошлом году – сорвался с обрыва. Алекс очень плакала на его похоронах. И теперь в угрозах Бена остались только трубки.
- Пусти, козел, больно!
Гудвин резко тормозит.
- Что?!
Он разворачивается, и Алекс понимает, что сболтнула лишнего.
- КОЗЕЛ?!
Алекс знает, что отступать поздно. Знает, что сказанного не воротишь, поэтому она выбирает умереть с музыкой.
- Козел.
Повторяет она тихо, но отчетливо. Она смотрит в его лицо и подходит ближе.
- Козел.
Она говорит это снова, и теперь уже все равно. Она повторяет это еще раз, давя Гудвина челюстью, пялясь на него бесстыжими глазами.
- Козел.
Неожиданно мягкая, ласковая улыбка озаряет его лицо. Эта улыбка пугает ее больше, чем испугал бы нож, приставленный к горлу.
- Ах, козел…
Гудвин выдыхает заветное слово и, опустив глаза, качает головой и тихо, мягкой смеется.
- Ладно. Сейчас узнаешь, кто из нас козел.
Так говорит Гудвин и расправляет могучие плечи.
Алекс видит, что одна из дверей открыта. Алекс видит распахнутое окно в чьем-то кабинете, и этажей выше первого на этом острове нет.
Она разворачивается и что есть сил, со всех ног, поскальзываясь на скользком, свежевымытом полу, несется к двери кабинета. Врывается. Не замедляясь, она вскакивает ногами на стол – песок с ботинок сыплется на документы, бумага рвется и мнется, толстая папка, упав на пол, раскрывается, и ветер подхватывает чьи-то схемы и выносит их в коридор. Алекс прыгает со стола на подоконник, срывая тюль, а с подоконника – вниз, не глядя, не думая, - и приземляется в цветущую клумбу. Она поскальзывается, падает на задницу и чувствует ладонями безвозвратно загубленные, нежные лепестки ярких тропических цветов.
Она вскакивает и, пригнувшись как под обстрелом, бежит вперед, через лужайку, через дорогу, в лес.
Она знает, что Гудвин только что выпрыгнул из того же окна, растоптав те же схемы и документы, вступив в чей-то недоеденный бутерброд, приземлился на те же цветы, и бежит следом. Бежать пришлось недолго. В три прыжка он нагоняет ее и хватает за косу.
Как Дэнни Пикетт свой обожаемый страшный и смертоносный ремень – так и Гудвин ее толстую, шелковую косу наматывает на руку.
- Больно!
Он знает. Он наматывает косу на руку до самого конца.
- Что ты делаешь, Гудвин?
Да – что ты делаешь, Гудвин? Кто это? Это Адам. Добрый старый Адам, высокий, худющий и седой, как лунь, в рубашке с коротким рукавом шагает через газон в своих мокасинах и брючках, которые ему коротки. Что он несет перед собой на вытянутых руках? Ах, это банка с червями – Адам медлительный и неуклюжий, он обожает рыбалку.
Адам подходит ближе.
- Отпусти ее!
Спасибо, Адам! Да - отпусти меня!
- Что это у тебя? Черви?, - спрашивает Гудвин непринужденно и просто. Адам задумчиво переводит взгляд и смотрит в свою банку, кишащую червями, будто не вполне уверен в ответе.
- Дай-ка сюда.
Гудвин делает шаг вперед, дернув Алекс за косу, и грубо вырывает из рук оторопевшего Адама банку с червями.
Гудвин делает рукой, на которую намотана коса Алекс, резкое круговое движение, и Алекс оказывается лицом к нему. Гудвин привлекает ее к себе, обняв за плечи и не выпуская длинной косы.
Мизинцем свободной руки он оттягивает воротник Алекс как можно дальше. Заглядывает в вырез. Удивленно приподнимает брови и складывает губы трубочкой – типа, надо же, не все так плохо.
И высыпает ей под рубашку всю банку червей.
Черви живые. Они мерзкие, склизкие и холодные, вымазанные в земле, а Алекс под рубашкой гладкая, чистая и горячая. Они липкие, сине-бело-розовые и одутловатые. Они прилипают к коже, шевелятся. Некоторые из них угодили в лифчик и ползают там.
Алекс истошно визжит.
Гудвин громко смеется и крепче, крепче прижимает ее к себе.
***
Они бегали не очень долго, но Алекс неслась изо всех сил. Она все здесь знала, в этом лесу. Каждую кочку, каждую канаву, каждую корягу – она перепрыгивала через них, ловко приземляясь на обе ноги, приседая и, как пружина, бросалась вперед.
Но Гудвин здесь тоже все знал.
И он опять догнал ее.
Догнал, ухватил за резинку штанов и с размаху приложил к шершавому стволу дерева так, что Алекс показалось, будто отбиты легкие, желудок и сердце.
- Тебе слабо, ты не сможешь.
Говорит Алекс, пытаясь отдышаться после быстрого бега, и нагло смотрит ему в глаза.
Гудвин запускает руку ей в волосы, с силой дергает вниз и, шумно выдохнув, жадно накрывает ее рот своим. Он небрит - щетина колится, а челка, наоборот, шелковая, падает на ее лицо, щекочет щеки. Как это сказать? Поцелуй короткий, горячий, но сильный и охренительный, как удар лопатой по морде. На такой поцелуй не нужно отвечать, да и не получится - он не требует взаимности. Поцелуй говорит "Я-мужчина", и больше ничего. Я не твой друг, не твой любимый, не твой любящий, не твоя надежда и опора, не щит и меч, не товарищ и не муж. Девка, ты попалась мне в лесу. Получи. Получи голодный поцелуй рот-в-рот и мужского пинка под глупую бабью задницу.
- Ты ошизел, - выдыхает Алекс. – Ты поехал на старости лет. Мне пятнадцать!
Гудвин беззвучно смеется, и его дыхание обжигает ей лицо.
- А что будет? Пойдешь в полицию? В суд на меня подашь?
Действительно. До суда и полиции отсюда далеко идти. И лучше сдохнуть, чем рассказать обо всем Бену или кому-нибудь другому.
- Кроме того, ты сама меня спровоцировала. Этот спор – твоя идея. Я свалю все на тебя.
Алекс смотрит на него с ужасом, прижимаясь затылком к стволу дерева. Деваться некуда – ей не отступить ни в прямом, ни в переносном смысле.
- А я на тебя. Скажу: "Гудвин повалил меня в кустах".
- Это заголовок для передовицы стенгазеты. "Откровение нимфетки".
- Ты же извращенец, - говорит Алекс. Она, сама того не замечая, упирается руками в его плечи, пытаясь отстраниться. Вдруг она сжимает кулаки, скомкав ткань.
- Приди в себя, дура, - говорит Гудвин и чмокает ее в кончик носа. – Ты уже взрослая. Целованная.
Да?
- Я свое условие выполнил, - заявляет Гудвин, отстраняясь и отпуская ее. – Теперь ты, как взрослая целованная девица, выполняй свое. Воруй у Тома бренди.
Алекс надувает губы. Она проспорила и знает об этом. Очень хочется сказать, что спор был дурацкий, и все это несерьезно и вообще ребячество.
- Сегодня?
- Сегодня же. Окно в кладовке небольшое, но ты пролезешь на вдохе. Могу подсадить тебя под…
- Не надо, - нахмурившись, перебивает Алекс. – Подсадить, засадить…пошалили, полизались и хватит. Всему есть предел.
Гудвин засовывает руки в карманы и, склонив голову набок, недоверчиво смотрит на нее, как художник на свежий мазок кисти. Он улыбается – тоже недоверчиво и грустно. "Да ну?", - вот что значит этот взгляд.
Да ну? Неужели есть? Неужели ВСЕМУ есть предел? А мне? А тебе? Мы бесконечны, как долбанная перевернутая восьмерка, нам нет предела, никакого – мы же ЛЮДИ!
Алекс закатывает глаза и презрительно фыркает.
Она расправляет плечи, поправляет штаны, рубашку, волосы.
Она смотрит на него и снова закатывает глаза.
Она засовывает руки в карманы и, гордо вскинув голову, шагает прочь размашисто, по-хозяйски – ведь это ее лес, и она в нем хозяйка, - шагает и даже насвистывает. Ей все ни почем, она ходит босиком, руки-в-брюки, как голодранка.
Сегодня ночью она полезет в чужую кладовку за бренди, которое проспорила.
На ходу она облизывает губы.
***
Что же еще? Этого не напишут на могильном памятнике, и в некролог не включат, но надо бы вспомнить об этом напоследок и сказать.
Ну вот, например.
Он терпеть не мог сопли и сюсюканье. Он был нетерпелив и требователен во всем, и в любви особенно. Он не был нежен, ничего не шептал и никогда не прикасался слегка – он ни черта не умел делать едва, слегка и чуть-чуть, ни черта не обрывал на полуслове и ни черта не бросал на полпути. Он обнимал – у меня хрустели кости. Целовал - до таких глубин, каких я сама в себе не чаяла. Если был сверху – всем весом. Он спускал штаны одним молниеносным движением, раздевался догола за одну секунду и падал в траву навзничь, увлекая меня за собой. Он гасил свет, шарахнув лампу об стену, или швырнув ботинок в выключатель, и раздевал меня, отрывая пуговицы и выдирая молнии вместе с кусками ткани. Кровать трещала. Помятая трава не поднималась. Дверь женского туалета жалобно скрипела, повиснув на одной петле, а я, прижатая к перегородке между кабинками, одной босой ногой стояла в унитазе и не заметила этого. Ветка, чертовая ветка, на которую мы забрались любить друг друга, обломилась, и мы, голые, рухнули в громадный муравейник. Никогда не видела его таким счастливым и радостным, как после этого, когда он до крови расчесывал болезненные муравьиные укусы и заливал их, расчесанные, черным ромом прямо из бутылки, как из ведра, попадая на брюки и рубашку.
Он не мог ждать и не мог тратить время на болтовню, сожаление, раскаяние и трепетные признания. У нас с ним не было времени на нежности, метания, размышления и философию – как хорошо, что он не тянул, не выжидал, не сомневался и не спрашивал меня, как хорошо, что не раскаялся ни разу и не пожалел, как хорошо, что ни разу не вспомнил о неважном и несущественном, как хорошо, что ни секунды не потратил на ерунду, – Кто-То сверху его надоумил, не иначе. Как хорошо, что он НЕ ДОЛГО ШЕЛ КО МНЕ ПО ЖИЗНИ, а вломился случайно без спроса и без звонка - не постучав, не поздоровавшись.
А я не буду плакать. Не буду размазывать сопли.
The end.